Бала заставила меня сесть, придвинуть мое кресло к своему, взяла меня под руку и прижала мой локоть к себе. Я чувствовал округлость ее груди, меня охватило волнение. Она заговорила не сразу, ее взгляд упирался в стену, я понимал, что она старается собрать все свое мужество, что я должен молчать и ждать. Наконец ей удалось выговорить: „Мой отец плохо относится к вам“.
Я подавил в себе искушение ответить, что меня это ничуть не удивляет, ведь в „Медузе“ я не пощадил людей его сорта. Но она с силой стиснула мой локоть, словно призывая меня к молчанию. „Он будет мешать мне встречаться с вами“. Она все еще смотрела на стену, но вдруг перевела напряженный взгляд на меня, спросила: „Вы меня любите? — И тотчас зажала мне рот ладонью, как кляпом, грустно покачав головой: — Вы меня совсем не знаете“.
Я схватил свободной рукой ее запястье, пытаясь отстранить ее руку, но она все сильнее прижимала ее к моим губам, шепча (мне показалось, что она еле удерживается от рыданий): „Вы меня не знаете, а я… о! я… Наконец она отняла руку, приблизила свое лицо к моему так, словно хотела, чтобы мои губы считывали слова с ее губ, и шепнула на одном дыхании. — Я влюбилась в вас давным-давным-давно“. (Молчание, слышно только, как скрипит не то деревянный каркас, не то пружины дивана.) Я молчал. Что я мог сказать? Любое объяснение в любви казалось мне банальным, почти пошлым. Наверное, я бы обнял ее, но в это мгновение в ее глазах, в упор глядящих на меня, мелькнуло что-то вроде вызова. Она стиснула зубы: „Я ненавижу нашу среду, ненавижу богатство, роскошь, состояния, нажитые бесчестным путем, построенные на несчастьях бедняков.
О усилья и муки Это река океанКоторый вздымается валом кровавымКровью отсвечивают украшения ваших любовниц…В подножия ваших дворцов ее волны плещут…
Я десять раз перечитала ваши поэмы! — На ее губах мелькнула пугливая улыбка. — Я плакала от ярости и счастья! Так, значит, я не одинока! Не одинока в моем презрении и ненависти к людям, которых люблю, — ведь я люблю моего отца и не могу иначе. Ах, наконец-то у меня есть товарищ по несчастью! Мне казалось, будто каждая песнь, каждая строфа, каждое слово ваших поэм обращены ко мне…“ Я стиснул ее руки: „Но они и в самом деле обращены к вам, Бала!“ Этот крик вырвался у меня из глубины сердца. Ее восторженность передавалась мне, я был счастлив оттого, что между нами обнаружилась такая прекрасная духовная общность».
И снова довольно долгая пауза. Он лежал с закрытыми глазами. Губы его шевельнулись, точно он дегустировал вино или какое-то лакомство.
«— Да. Она посмотрела на меня не то с тревогой, не то с безумной надеждой, можно было подумать, что она ищет в моих чертах какого-то ответа, обещания. Но ответа на что? На какой вопрос? На какую мольбу? И тогда вдруг внезапно она произнесла два слова, но так тихо — может быть, потому, что сама испугалась их, — так невнятно, что вначале я ничего не разобрал. Теперь уже она взяла меня за руки, заглянула мне в глаза, и тут я наконец расслышал — она сказала: „Уведите меня“.
Да, я услышал, но все еще не понял, чего она хочет. Увести ее отсюда — но куда? И зачем тогда она меня сюда привела? А она добавила — и тут я уже совсем перестал ее понимать: „Мне не хватает мужества“. И совсем упавшим голосом: „Мужества у меня ни капли“.
Она поникла головой и казалась олицетворением отчаяния. Так как я молчал, она наконец догадалась, что я озадачен и растерян, она подняла голову, удивленная в свою очередь тем, что я не понимаю таких очевидных вещей: „Мне не хватает мужества, чтобы поступить так, как поступили вы! Чтобы уйти из дому, хлопнув дверью! Чтобы жить в маленькой, холодной комнате без отопления и воды, чтобы согласиться на все — даже на нищету! У меня нет мужества, чтобы сделать это самой, без чьей-либо помощи. Мне надо, надо, чтобы кто-нибудь толкнул меня на этот шаг“. Она до боли стискивала мне руки — волей-неволей я начал понимать смысл ее слов, но я был застигнут врасплох настолько, что не мог произнести ни звука. Теперь она сжимала в ладонях мою голову: „Я не смею, не смею поверить моему счастью. Это вы! Я дотрагиваюсь до вашего лица, ваше лицо я ласкаю! Это ваши горящие глаза! Ваша непокорная прядь! Автор „Медузы“! Недосягаемый герой, которым я восхищалась, которого любила издали!.. И не только за его грозные поэмы, но еще и за мужество, за мужество, которого недостает мне самой… За то, что он порвал со своей семьей, с грязной роскошью и служит для меня примером и образцом… О Фредерик, любимый мой! Если и вы любите меня, заставьте меня пойти по вашим стопам, толкните меня на этот шаг!“ А я слушал ее, и каждое ее слово обжигало меня как удар хлыста, мне казалось, что я размякаю, разваливаюсь на кусочки, точно перезревший гранат. Потому что… (слышно, как он переводит дух, потом продолжает)… потому что вы-то ведь знаете… (снова пауза)… вы знаете, что это была неправда».
Я не шевельнулась, даже затаила дыхание — одно неосторожное слово, и можно все испортить. Но иногда я задаю себе вопрос, не обязывает ли меня порой мое ремесло к жестокости хирурга-дантиста. Удаление гнилого зуба — подспудно разъедающих душу воспоминаний — всегда причиняет боль.
Он молчал, потом вдруг заговорил неожиданно резко:
«— Я должен был, должен был сказать ей правду, не так ли? Я пробормотал: „Разве я этого хотел?“ Она почти выкрикнула: „Чего?“ Я в ответ: „Хлопнуть дверью. Избрать нищету“. Верите ли, мне показалось, что ее ладони, сжимавшие мои щеки, стали ледяными. Как и ее взгляд. Она прошептала, выговаривая почти по слогам: „Что-вы-хо-ти-те-ска-зать?“»
Голос, которым он передал ее слова, стал безжизненным, точно лицо, от которого отхлынула кровь.
«— Я взял ее за тонкие запястья, стиснул их в своих ладонях и прижался щекой к переплетению пальцев — ее и моих. „Выслушайте меня! — О, каких мне это стоило усилий! — Мне кажется, я люблю вас. Слишком люблю для того, чтобы солгать. Или предоставить вам верить в лестные для меня легенды. Вы сказали, что любите меня потому, что… потому что я хлопнул дверью. Это и правда, и неправда. Если бы старая Армандина не нашла мои тетрадки, кто знает, где бы я был сейчас? Наверное, учился бы в Училище древних рукописей, жил бы в отчем доме. Ел бы за родительским столом. Вот как выглядит правда“».
Из его горла вырвался какой-то странный звук, я подумала, что он откашлялся. Оказывается, усмехнулся, я не сразу это поняла.
«— Хотите верьте, хотите нет, но она засмеялась. И расцеловала меня в обе щеки. Я ожидал всего, только не этой реакции. „Вы не открыли мне ничего нового“. Она смотрела на меня, как старшая сестра, нежным и снисходительным взглядом. „Мне рассказывали о вас все“. Все? Что же именно? И кто рассказал? Может быть, баронесса? „Ваш кузен Реми“. Представляете, как я был поражен?
— Каким образом он с ней познакомился?
— Через ее брата, который учился с ним в Коммерческой школе. „Он немножко ухаживал за мной. Он вам не рассказывал?“
Она улыбнулась, чуть приподняв брови, я не мог вспомнить и вдруг в памяти всплыла наша первая встреча: „Бала Корнинская, где-то я слышал это имя, оно мне знакомо“… Но Реми никогда не рассказывал мне, что ухаживал за ней. Во мне закипел гнев. „Бедняжка!“ — продолжала Бала. — Знаете, в чем выражалось его ухаживание? Он мне рассказывал о вас! Это он заставил меня прочитать „Плот „Медузы““. Ну это уж было слишком! Воспользоваться мной как приманкой… „Он так вами восхищается!“ — сказала она. „А вы сами?..“ — спросил я с беспокойством. „Что сама?“ Она улыбалась. „…Вы в него не были… Реми блестящий молодой человек!“ — сказал я. Она рассмеялась: „Но он такой конформист! — Меня это утешило, хотя отчасти и огорчило — я был задет из-за Реми. Она настаивала на своем: — Он даже не может оправдаться тем, что он слеп. Ведь он понимает, что мир гнусен, но принимает его таким, какой он есть. По его мнению, в этом состоит терпимость. А я бы сказала: так гораздо удобнее. Зато вы!..“ Она стиснула мне руку с такой доверчивой нежностью, что во мне снова всколыхнулся страх, впрочем, отчасти, наверное, и чувство справедливости. „Однако я всем обязан Реми. Это он подтолкнул меня. Толкнул на то, чтобы опубликовать „Медузу“. Не будь его, я бы, наверное, и сейчас еще колебался“. — „Ну и что? — возразила она. — Разве самые важные жизненные решения принимают с такой же легкостью, как по утрам пьют шоколад? Чем сильнее сомнения, тем больше нужно мужества! — И вдруг добавила с горечью: — Я знаю, что говорю. Ведь мне это до сих пор не удалось… И конечно же, я люблю эту жизнь, — заговорила она вдруг с каким-то пылким ожесточением. — Да и вы, вы тоже, пожалуйста, не отрицайте! Мы любим ее комфорт и удовольствия! Да и кто их не любит? Я люблю концерты, выставки, театры, путешествия, люблю беседовать с умными людьми — а их не так уж мало. Я люблю хорошо одеваться, водить мой „бугатти“, ездить в Ниццу, а на зиму в горы, да, я все это люблю, но в то же время я слишком хорошо знаю, какой ценой мой отец получил возможность доставлять мне все эти удовольствия, сколько пота и крови это стоило беднякам. И моя жизнь становится мне ненавистна. Она повторила: — Ненавистна! — и снова подавила рыдание. — И все-таки мне не хватает решимости все поломать, все бросить и уехать, а у вас, у вас ее хватило. А мужество не в том, чтобы делать то, что легко, а в том, чтобы делать то, что дается с трудом. Вам было трудно все поломать, потому-то я вами восхищаюсь. Но теперь вы должны помочь мне. О Фредерик! Помогите мне, помогите! Сделайте для меня то, что Реми сделал для вас. Вырвите меня из этой трясины. Умоляю вас. Уведите, уведите меня!“